четверг, 30 мая 2013 г.

Книга (отрывки) - 6


                                            Этот мой чужой мир!

 

1.Тетрадь

Он перелистывал в сотый раз старенькую в зелёной клеёнчатой обложке общую тетрадь в крупную клетку, пробегая глазами то, что в ней написано. Вот, собственно, и всё что он имел высказать… Всё уместилось в этой тетради! Откровенно говоря – не густо… Он открыл самое начало и усмехнулся вычурной крупной надписи заглавия, выведенного красными чернилами и под линейку подчёркнутого двумя линиями: «Этот мой чужой мир». По здравому размышлению, всё это никому не нужно и, с большой долей вероятности, полетит на свалку, как только его тело будет вынесено из его квартиры, то есть весьма скоро. Он с соблазном посмотрел на полыхающее в открытой дверце печи пламя огня.  Ответить, зачем он писал? для кого? он не мог. Просто, была потребность писать, были минуты вдохновения и он писал. Писал в течение многих лет, неравномерно, иногда вымарывая целые абзацы строк, а то и вырывая по нескольку листов. Иногда он долго фиксировал мысли на отдельных клочках бумаги или в тонкой тетради, а потом долго перерабатывал и всё переписывал. В результате, получилась этакая клееная переклеенная и сшитая перешитая, как он выражался «элукубрация», – плод многих лет размышлений, результат бессонных ночей и усердных дум. Он перевернул лист, прочитал название главы и углубился в чтение строк, стараясь при этом поставить себя на место человека, который (кто знает?) будет делать это впервые, и пытаясь придать свежести собственному взгляду на написанное собственною же рукой…

 

        2. Шёпот обесточенных вечеров

 

Всё на улицах и в домах погрузилось, вдруг, во мрак, и лишь неяркие синие языки пламени его старенькой печурки, лениво поигрывая друг с другом в ладушки, тускло освещали крохотное пространство у открытой дверцы, с трудом отвоёвывая его у темноты. Свет электричества перестал нарушать покой этой темноты, так как затихло оно, электричество, в  стареньких проводах домов, затаилось напряжение в них. Ибо, как остроумно выражались официальные лица,  подошло то вечернее время «вынужденного, в целях экономии, планового веерного прекращения энергоснабжения населения на 2-3 часа», когда оно, это самое энергоснабжение, не мудрствуя лукаво, и отключалось! В такие, смахивающие на экзекуции, вечера, как правило, обесточивались  сразу несколько десятков домов, а то и весь микрорайон. Каждый раз, погружаясь в кромешную тьму, и дома, и населяющие их живые существа как-то притихали, приумолкали, задумываясь, наверное, каждый о своём. В темноте ослепших окон порой появлялись тусклые живые огоньки свечей или мёртвые голубые лучи фонарей. Их мерцающий хилый свет бессовестно и некорректно  искажал движущиеся на стенах и потолках тени обитателей квартир до фантасмагорических фигур, что придавало домам зловещих черт и сходства с призраками.  

Как известно, человек привыкает ко всему – и к хорошему, и к плохому. И, конечно же, к хорошему он привыкает и быстрее, и охотнее, и, естественно, с большим удовольствием. Но если неотвратимость судьбы посылает на его долю какие-то неприятные вещи, то, пусть и скрепя сердце, пусть и без энтузиазма, так свойственного первому варианту, способен человек привыкнуть и к ним, паче же, когда ничего другого и не остаётся. Это тем более верно, если человек живёт в России…

Девяностолетний Вячеслав Васильевич Самборский прожил всю свою долгую жизнь в российской глубинке и не раз испытал эту жизнь на прочность во множестве крайних ситуаций  и передряг, то и дело постигавших как его лично, так и страну в целом – десятки миллионов людей её населяющих и составляющих её самоё. И, странное дело, огромная держава не выдержала очередного, которого уже по счёту, испытания – развалилась, рассыпалась, потеряв чуть ли не треть свою. Он же – старый, изболевшийся, уставший ровесник той системы, что страну эту долго животворила, и которой хватило лишь на смехотворно короткий срок средней человеческой жизни – ещё барахтается! Ещё сидит вот в этот сумрачный бесконечно длинный ноябрьский вечер на расшатанном стуле перед  дореволюционной кладки печуркой, которая, видимо, из-за этой самой своей древности не в силах была обогреть даже сырую промозглую крохотную кухню его изрядно за последнее время обветшавшей квартиры. Сидит,  пусть и не пышущий здоровьем, о чем в его годы мечтать было бы большой наивностью, но, худо-бедно, живой. Да, не ожидал он от себя такой прыти…! Правда, жизнью то барахтанье, то утлое существование, которое ему приходилось вести в последние годы, можно было назвать лишь с большой натяжкой… И всё же! Он не роптал на судьбу, не жалел почти ни о чём из своего прошлого… Нет! Но, будучи по природе склонным к философскому аналитическому осмыслению, и будучи по роду деятельности (увы, завершившейся почти двадцать лет назад торжественными проводами на «заслуженный отдых») преподавателем такой точной науки, как физика, он просто пытался разобраться в тех процессах и изменениях, что с вихреобразной скоростью происходили вокруг. Подспудно он понимал, чувствовал, что далеко не всё из того происходящего  поспешит лечь под скальпель анализа его увядающего интеллекта, не всё может быть рационально истолковано, ибо волны совсем других – иррациональных и необъяснимых рассудком явлений – с некоторых пор начали всколыхивать жизнь. Он также понимал, что тот незнакомый мирок, в который с какой-то лихорадочной поспешностью и, в то же время, с жёсткой неотвратимостью преобразовался привычный прежний порядок жизни, и который сомкнул над ним свои осьминожьи щупальца, что мирок этот всплыл на поверхность бытия из своих инфернальных глубин неспроста и не случайно…

 

Сам немало выстрадав на своём пути, претерпев столько всего за свою долгую жизнь, что иным хватило бы на несколько, знал и старый учитель цену человеческим страданиям, испытав их великое множество на себе, на собственной своей коже. Не в его правилах было вздыхать, стенать и жаловаться на судьбу, и не был в почёте у него тот способ, которым многие пользуются в желании оградить себя от неприятных и тяжёлых воспоминаний и который смахивает на прятанье страусом головы в песок, а именно – позабыть и не думать о том, что когда-то портило жизнь, делало её не такой, как того хотелось. Он, наоборот, с удовольствием, перемешанным с грустью, вспоминал о суровых буднях военной своей службы, о тяжестях и невзгодах голодных лагерных восьми лет, о тупой на поверхностный взгляд  монотонности и сером однообразии двух годов ссылки. Все невзгоды и лишения, выпавшие на его долю, лишь закрепили в нём ту уверенность, интуитивно чувствуемую с юных лет, что физические, телесные страдания должны переплавиться в человеке, проходя горнило духовного осмысления их неизбежности, не случайности и целесообразности, в страдания душевные и духовные, тем самым утверждая  претерпевающего их в его человеческом статусе. Или, как там у Новалиса: «Надо бы гордиться болью, всякая боль есть память о нашем высоком предназначении».

Сполна насытившись увяданием и старостью, которая по его твёрдому убеждению, кроме того, что олицетворяла усталость от жизни, была ещё и подспудным, недоступным сознательному осмыслению, процессом постепенного отказа от тела в том его виде, что оно собой представляет, не боялся он и, уже скоро предстоящей, он это чувствовал, смерти. Скорее, с каким-то интересом и даже весёлым любопытством и надеждой ожидал своего часа. Он знал, что кроме жажды жизни в человеке присутствует и жажда смерти. Она, правда, спрятана в нём довольно глубоко и, по этой причине, весьма редко выходит, если он не одержим манией суицида, на поверхность его сознания, но она есть. И он знал, что именно это чувство «любви смерти» рождает, как сказано у почитаемого им Гессе, веру, что «смерть – это большое счастье…, такое же огромное, как счастье первой любви…, что вместо смерти (старухи с косой) придёт мать»* –  молодая и красивая его мама, которая возьмёт за руку и, как в детстве, заберёт домой… Да и то! – загостился уж, заигрался, пора и честь знать! У Гарина-Михайловского, в его «Детстве Тёмы» генерал Карташев, лёжа на смертном одре, произнёс, что «обидно умирать в чужой обстановке». Самборский не мог с ним согласиться и считал, что именно чужая обстановка способствует тому, чтобы без сожаления и, возможно даже, с чувством  некоторого облегчения уйти из неё. И, что будь обстановка не чужой, а родной и близкой, то умереть в ней было бы намного тягостнее. Что касается его, почти никак и ничем уже не связанного с окружающим миром, то счета, вероятно, все уже закрыты, дела все уже завершены, и лишь сила инерции, хоть и заметно ослабевая, всё тянет его вперёд…

_____________  

* Г.Гессе «Нарцисс и Гольдмунд» 

 

     4. Дух захватывающие встречи

 

Тут он спохватился и вспомнил, вдруг, что ещё ни разу сегодня не «обмолвился словом» со своею Лизанькой. И, кажется, такое произошло с ним чуть ли не впервые. Каждый день он, особенно выйдя на пенсию, часами вёл с нею мысленный диалог, спрашивал совета, спорил о житейских делах. «Да, - вздохнув подумал он, - дряхлею окончательно… Хоть бы до полного маразма не дожить…».

- Уж кому-кому, а тебе, Петруша, это не грозит, - произнес тихий, но явственный и до боли знакомый женский голос!

Самборский от неожиданности вздрогнул. Он повернул голову вправо от себя и замер – в проёме кухонной двери в летнем крепдешиновом платье в мелких голубых васильках на белом фоне стояла, излучая свежесть молодости и красоты,  его Лиза. Глаза её, с такими неповторимо  лукавыми чуть с грустинкой искорками, приветливо и ласково после такой долгой разлуки рассматривали, поглощали его. Несколько минут: он – не смея поверить, недоверчиво и удивлённо, с чувством опасения за свой рассудок, а она – мягко,  испытующе жадно изучая, смотрели друг на друга. Она и прежде являлась ему то в его снах,  то в видениях во время бесконечных мысленных его разговоров с нею. Но никогда прежде это не происходило так убийственно реально и с такой явственной ясностью! Дар речи всё никак не хотел вернуться к Вячеславу Васильевичу. И тому были причины! Он всегда всеми фибрами души чувствовал, что рано или поздно он встретит свою Лизаньку. Он, ни секунды не сомневаясь, верил тому, что пусть это произойдёт не здесь, не в жизни (и даже лучше пусть это будет не здесь, не в этом свихнувшемся мире!), но произойдёт непременно! Он был твёрдо убеждён, вся его вера, вся философская мудрость, которую не зря же он взращивал и совершенствовал всю свою жизнь! говорили, нет, они кричали ему! что невозможно двум людям, являющимся по сути одним целым, разминуться, невозможно не встретиться, чтобы никогда больше не разлучаться. Он и смерть свою ожидал с нетерпением, предчувствуя, что уж она-то за все невзгоды и разочарования, эти «подарки», которыми так щедро одаривала его жизнь, вознаградит  своим – царским и таким для него желанным. И тут его больно кольнуло – он вспомнил, что назвала она не его  имя! «Боже мой! Я этого не переживу… Сердце колотиться… Сейчас разорвётся!» - подумал он, весь покрываясь холодным потом, а вслух произнёс:

- Лиза! Если это ты, если глаза мои не бунтуют в предсмертном ожидании, если это не мираж затухающего сознания, то, не знаю почему, но ты назвала не моё имя… - он с горечью и отчаянием едва выдавил из себя:

- Ты забыла его!?

Она, нежно и ласково глядя, подошла к нему, дрожащему всем телом и попытавшемуся подняться со стула, мягко взяла за плечи, он вздрогнул от её живого тёплого (!) прикосновения, поцеловала в голову, вернув на место:

- Слава! Старичок мой любимый! Не я забыла, а ты кое-что не вспомнишь – да это и не мудрено! В этой суете, в этой свистопляске, называемой жизнью, даже таким мыслителям, как ты, подобное редко удаётся… Однако, позволь мне сказать несколько слов, объяснить сейчас происходящее, так как я вижу, что ещё немного – и ты, того и гляди, потеряешь сознание…

Но, кажется, она опоздала со своим предупреждением. Взгляд старика помутился, очертания предметов и самой Лизы становились расплывчатыми и всё более нечёткими. Наконец, он, откинувшись на спинку стула, впал в забытье…

                                                           *                      *                      *

- Пётр Николаевич! Пётр Николаевич!

Он, встряхнув головой, понимая, что вздремнул, осмотрелся вокруг, прислушиваясь – откуда доносился женский смеющийся голос, зовущий его? Кусты цветущей сирени, склонив  прямо к его голове благоухающие, дурманящие густым своим запахом гроздья, обступали с трёх сторон лёгкую белую скамью, на которой он сидел. Дорожка, вдоль которой, утонув в буйной зелени, расположилась скамья, была посыпана мелким гравием вперемежку с песком и окаймлена аккуратно подогнанными, наполовину врытыми в землю и выбеленными извёсткой ровными кирпичами. Справа она терялась, круто, почти перпендикулярно повернув вглубь сада, слева же уходила в густую анфиладу огромных вековых буков аллеи, ведущую к большому двухэтажному выкрашенному в бирюзовый цвет дому усадьбы. Прямо напротив, саженях в тридцати от скамьи, через ровно подстриженную зелень лужайки, издававшей такие  убаюкивающие звуки своих обитателей – пчёл, жучков, кузнечиков, бабочек – раскинулась довольно обширная и спокойная зеркальная гладь пруда, поросшего вдоль берегов множеством ив. А у самой воды, поверхность которой местами окаймлялась парчой густых порослей ряски, напротив дома, соединяясь с ним утёсами каменных ступенек, белела беседка с колоннами и с медяной зеленью своей полусферической крыши, очаровательно повторяя себя в тихой воде колеблющимся живым отражением. Теплота солнечного погожего дня, уютная живописность природы, насыщенность воздуха её умиротворяющими запахами и звуками создавали тот такой милый сердцу покой, который всегда к себе тянет и которым наслаждаться можно бесконечно.

Из густой тени аллеи на приветливую солнечную яркость не спеша выходили, держа друг дружку под руки, его жена Вероника Николаевна и её подруга – княгиня Настасья Сергеевна Усольцева. Обе они весело, даже насмешливо, издали на него смотрели, о чём-то переговариваясь между собой, всем своим видом говоря, что он окончательно застигнут, и уж теперь-то ему не отвертеться.

- Да что же это такое, Пётр Николаевич! Je ne vous connais plus, vous n’ètes plus mon ami, comme vous dites!*.  Зовём, зовём вас, надрываем голоса – и ни тебе ответа, ни… - с деланным возмущением издали громко выговаривала Настасья Сергеевна, нотки же игривости в её голосе выдавали самое весёлое расположение духа.

Соболевский поднялся, когда они подошли, поцеловав поочерёдно надушенные их невесомые ручки в лёгких  и прозрачных летних перчатках. Поздоровались. 

- Mon Dieu, quelle attaque énergique! - жестом приглашая дам сесть, с такими же деланно удивлёнными интонациями в голосе, воскликнул он. - Que je ne' méritais attitude si mechante envers moi?**

_____________

* Я вас больше не знаю, вы уж не друг мой, как вы говорите! (фр.)

** Господи, какое энергичное нападение!...Чем я заслужил столь немилостивое отношение к себе? (фр.)

 

- Il demande encore!* - Усольцева заговорщицки многозначительно посмотрела на Веронику Николаевну – та ответила улыбкой и лукавым прищуром своих умных обворожительных глаз. 

Все трое опустились на скамью. Дамы излучали само очарование и им обеим, в их прекрасных легких объёмных платьях, весьма был к лицу столь же лёгкий и солнечный денёк начинающегося и ещё не набравшего липкой тяжести жары лета.

- Он ещё спрашивает! - повторила княгиня, снова переглянувшись с его женой, и по их выражениям лиц, Соболевский понял каким подтруниваниям и весёлому осуждению он был подвергнут, когда подруги издали увидели его прикорнувшим на скамье. И чтобы отвести тему разговора, он спросил о здоровье мужа Усольцевой, Фёдора Ивановича, и не приехал ли и он с нею?

- N'évitez pas!**. А лучше поведайте нам: о чём это вы так сладко замечтались, что даже впали в объятия Морфея?

_____________

* Он ещё спрашивает! (фр.)  

** Не увиливайте! (фр.)

 

В лёгкой и шутливой, ничего не значащей болтовне прошло некоторое время, в продолжение которого Пётр Николаевич несколько раз отметил про себя странную, непонятную, но вот-вот долженствующую разъясниться – он ясно это ощущал – двусмысленность пристальных взглядов жены, которые она ему посылала, старательно тщась быть незамеченной при этом своею подругой. Казалось, что ещё немного, и она начнёт слегка подмигивать ему, как это делает их лакей Фрол, когда подаёт свои «тайные эфиры» кухарке Степаниде. Так и не поняв, чего от него хотят и, не имея никакой надежды остаться наедине со своею Вероникой Николаевной, дабы та рассеяла его озадаченность, Соболевский посмотрел на часы, удивлённо, не веря их циферблату, поднял брови и, попросив дам «великодушно его простить», сославшись на дела, оставил их. С задумчивым видом идя в тенистой прохладе аллеи к дому, он никак не мог избавиться от смутного чувства какой-то неоднозначности всего происходящего в этот, на первый взгляд,  обычный летний день, от его какой-то странной и глубокой подспудной значимости. Он никак не мог вникнуть – в чём же тут дело? Чувство некой завесы, пусть и не неприятной, но такой, которую хотелось бы побыстрее сдёрнуть, производило внутри, в мыслях что-то вроде дискомфорта, беспокоящего и гложущего… Ему вспомнилось, как он познакомился со своею женой Вероникой Николаевной Пановой. Это было в Петербурге, семь лет назад, как раз в памятный год отмены крепостного права. В зимнем воздухе столицы, в её салонах, домах, на улицах и площадях витал дух приближения катастрофы, ломки устоев, крушения  привычной жизни. Они встретились в доме князя Фёдора Ивановича Усольцева, с которым Пётр Николаевич по отцовской линии состоял в дальнем родстве. На ту пору у Усольцевых и гостила Вероника Николаевна Прокудина-Горская (по мужу Панова), также бывшая с ними в родстве, но по другой, по материнской линии. Вероника Николаевна носила траур по супругу, скончавшемуся за два месяца до того, и приехала в Петербург из провинции, чтобы «хоть немного среди людей и шума столицы развеять своё горе а, если это возможно, и отойти от него». С первого же взгляда, как только их представили друг другу, Соболевский понял, что перед ним именно та женщина, без которой смысл его, и так замкнутой и одинокой, жизни мог исчезнуть совсем. Несмотря на траур, на чёрное платье, Вероника Николаевна была красива, стройна и статна. Лицо её передавало тот утончённый и одухотворённый ум, что так красит женщину, и которого так порой побаиваются в ней мужчины. Всех взбудораживший манифест об отмене крепостного права, казалось, не произвёл на неё никакого воздействия, хотя и была она помещицей немалого масштаба, владевшая почти тысячью душ. Можно было бы списать это на некоторую притупленность восприятия событий, связанную с тяжестью недавней утраты. Но в разговорах она высказывала такую трезвость суждений и высокое владение темой, что приводила в восторг и удивление многих, с нею общавшихся. Не устоял и Пётр Николаевич – давний затворник и бобыль. Ему показалось, что, возможно, и Вероника Николаевна не обошла его своим вниманием, что и он был ею отмечен. И он в этом не ошибался… Через год, по окончании траура, Пётр Николаевич сделал Веронике Николаевне предложение и они обвенчались. Причём она поставила условие – оставить фамилию первого мужа и себе, и двум своим маленьким дочерям, как память о нём и как дань уважения, впоследствии проверенного временем и ни на йоту не уменьшавшемся с годами.

Пётр Николаевич в задумчивости воспоминаний и не заметил, как оказался сидящим за бюро в своём кабинете, зашторенном тяжёлыми, с трудом пропускавшими свет, шторами – он любил полумрак, когда работал. Ручка с металлическим пером бесцельно вертелась в его руках. Чистый лист, терпеливо ожидавший минуты, дабы с готовностью подставить белоснежную свою поверхность для написания на ней ровных чернильных строк, под нужным и удобным углом лежал на подставке. Всё, казалось, говорило о том, что хозяин кабинета намерен сочинить и написать нечто важное и безотлагательное. Но, вопреки этому, тот встал, пересёк обширное пространство кабинета и прилёг на уютный и вычурный диванчик из карельской берёзы у стены, обитый полосатым жёлтым шёлком. Подушка из того же материала, как и обшивка дивана, съёжившись, неудобно поджимала в шею и плечо, но он не обращал на это никакого внимания. Его заботило совсем другое, в чём он и пытался разобраться. Ощущение давешней раздвоенности не уходило, а, возможно, даже нарастало. Он цеплялся за откуда-то приходившие образы и предметы своего воображения и не мог определить их истоков. Но в том, что эти образы и предметы имели непосредственное к нему касательство, у него не было никаких сомнений! Какая-то убогая тёмная комнатка с растопленной печуркой, на столе зелёная старая толстая тетрадь, вся исписанная его почерком… Он, вдруг вспомнив, чуть не вскрикнул:

- Да ведь ко мне сегодня приходила Лиза!

В пустом кабинете прозвучавшая фраза показалась ему не радостной, а едва ли не зловещей. Он со страхом посмотрел в сторону двери, которая в то же мгновение стала тихо отворяться. Напряжённо и не отрывая взгляда, он следил за тем, как дверная створка с убийственной медлительностью и без всякого шума приотворилась… Осторожно показалось милое личико Вероники Николаевны…

- Лиза! Наконец-то! - порывисто приподнялся с дивана Пётр Николаевич. - Объясни же мне поскорее – что всё это значит?

Она мягко присела к нему на краешек дивана и положила свои руки  на его грудь.

Взгляд её был исполнен ласкового укора:

- А ты сам так и не догадался? Хорошо ты внедрился в себя же, вошёл, так сказать, в образ…

- Нет, нет! Постой! - с задумчивой решительностью заговорил он. - Я понимаю, что Пётр Николаевич Соболевский и я, то есть, Вячеслав Самборский – есть один и тот же персонаж, разорванный во времени… Да, но каково! Я снова молод, лёгок и подвижен! Давно не чувствовал в себе столько сил и энергии! К тому же я прекрасно вижу без очков! Вот так чудеса!…Однако каким таким образом мне… и… тебе удалось вернуться, попасть снова сюда – в прошлое?

- Ну-у… Мне было полегче, так как я – сама себе правнучка и сама себе прабабка! И, потом, потерпи немного, и ты почувствуешь, ты увидишь ещё и не такое!

Её шутливый тон и смеющиеся глаза действовали успокаивающе.

- А если серьёзно, то давай-ка, мой дорогой, предоставим без лишних треволнений, а плавно и органично течь нашему с тобой прошлому. Пусть для них (для нас тогдашних) это будет лёгким наваждением… Да они и вряд ли поняли что-нибудь – ведь обстановка вокруг не менялась, она им до банальности привычна и обыденна. А чувство некой раздвоенности и странности восприятия всего…, чувство сомнамбулы… Так, с кем чего не случается в летний денёк!

 

      5. Куда уводят ночные бдения

 

Вячеслав Васильевич тяжело поднял веки… В темноте полумрака всё так же потрескивали дрова, всё так же слабое мерцание огня, неохотно покидая крохотное ярко-оранжевое  пространство внутри печи, тщетно пыталось хоть чему-то придать такой же яркой освещённости и около неё. Лиза сидела на табурете за стареньким,  покрытым видавшей виды клеёнкой, столом.  

- Боже мой! Тот же стол, та же печь! - тихо и тепло на них глядя, с грустным оттенком ностальгии, говорила она, как говорят при встрече с давними, полузабытыми друзьями.

- Я думаю, что всякая надобность объяснять мне тебе, что бы то ни было, теперь отпала? Разве, самую какую малость…? Я не права? - она, не меняя теплоты своего взгляда, посмотрела на Самборского. Тот задумчиво ответил:

- Когда мы с тобой расстались, тогда в сорок первом, я ведь ещё не был таким…

- Я знаю… Но всегда, и тогда, знала, что будешь… Удивительное дело, - она тихо, по-доброму рассмеялась, - тот, кто хотел повернуть меня в русло атеизма, привить мне дух  материализма, «самого научного и прогрессивного мировоззрения, базис и основу коммунистического учения», - последние слова она произнесла изменившимся бодро-парадным голосом, - сам через два десятка лет написал стихотворение «Харон»! …А вот интересно, ты пытался «оседлать Пегаса» в память обо мне, в память о моих попытках это сделать или, как Ницше, экспериментировал в плане синтеза философии и поэзии?

- Ты и об этой стороне моей жизни знаешь…? Ну что ж, мне приятно, - благодушно улыбаясь, сказал Вячеслав Васильевич. - Неужели и сам едва ли не единственный мой стих тебе известен?

Вместо ответа Лиза медленно, растягивая слова, голосом нараспев продекламировала:

 

- Придёт тот час, назначенный судьбой,

Ликуя и грустя ступлю я на ковчег,

Приветливый Харон, кивнув мне головой,

Веслом толкнёт во мрак сей зыбкий брег.

 

А впереди – лазури чистота,

И мягкий свет ласкает нежно взор,

И чувство непочатого листа,

И мысль, что всё, что было – вздор…

 

Но мудрый муж вернёт меня назад,

Коснувшись за плечо, промолвит мой Харон:

«Простись хотя бы с теми, кто тебе был рад…

Кого покинул ты», - добавит он.

 

 

И, замирая сердцем, оглянусь я,

И слёзы теплые закапают навзрыд,

Когда увижу, что родные и друзья

Уходят вдаль, теряя свой привычный вид.

 

Как дорого покажется мне всё,

Что оставлять приходится сей миг…

Но неуклонно движется весло

Того, кто сущность нашу уж давно постиг.

 

И, вдруг, спадет вуаль, что на глазах была!

И я пойму, уж небесами обновлён,

Что снова ждут меня там позади дела!..

И грустно улыбнется мне Харон.

 

Затаив дыхание, Самборский прослушал по-новому прозвучавшее из уст Лизы его собственное стихотворение, написанное им лет пятьдесят тому назад:

- Скажите, пожалуйста! Не ожидал, не ожидал… А ведь, насчёт экспериментаторства в стиле Ницше, ты абсолютно права! Хотя и не думал тогда об этом…, а теперь и вовсе считаю, что в неизмеримо большей степени философом в поэзии был Тютчев, а не немец… Но вот сейчас понял, что это так – ты права, права!

Они помолчали.

- Ну, так как же, Слава? Ты, конечно, понял: что я пришла за тобой, что ты мне нужен? Что «мне слишком понятны… твоё отвращение к политике, твоя печаль по поводу болтовни и безответственной возни партий, прессы, …по поводу нынешней манеры думать, читать, строить, делать музыку, праздновать праздники, получать образование! …Ты слишком требователен …для этого простого, ленивого, непритязательного сегодняшнего мира, он отбросит тебя, у тебя на одно измерение больше, чем ему нужно. Кто хочет сегодня жить и радоваться жизни, тому нельзя быть таким человеком, как ты… и я. Кто требует вместо пиликанья – музыки, вместо удовольствия – радости, вместо баловства – настоящей страсти, для того этот… мир – не родина…»*!

Он узнал этот отрывок из «Степного волка», который сам любил и часто перечитывал:

- Знаешь… Никогда не сомневался, что именно так всё на самом деле и происходит. Буквально за несколько минут до твоего прихода вспоминал из него же (помнишь «Нарцисс и Гольдмунд»?), что вместо старухи с косой к человеку в последний его миг приходит мать, молодая и красивая его мама и забирает домой. Да-а… Все мы на чужбине в этом мире. И все стремимся попасть домой… А ко мне, значит, пришла ты, Лиза, забрать загулявшегося старика-мальчишку? Ну, что ж, спасибо… Спасибо, что помнишь, что не забыла, что ещё нужен – ведь я уже давно, много лет никому не был нужен… Спасибо тебе…

Он не замечал, что по щекам ручейками текли слёзы, не помнил, как тяжело поднялся со стула и попытался низко поклониться своей Лизе, как она, легко вскочила с табурета и крепко его обняла, не дав этого сделать, как они надолго застыли, обнявшись и прильнув друг к другу. Когда же, наконец, пришло какое-то облегчающее успокоение, когда на него снизошло нечто похожее на чувство блаженства и покоя, Вячеслав Васильевич, снова усевшись на место, утирая рукавом пиджака мокрые щёки, уже другим, почти бодрым и похожим на шутливый голосом произнёс:

- Я своею жизнью – живое подтверждение аксиомы Ницше: «То, что меня не убьёт, то сделает меня сильнее», а ты, Лизанька, – подтверждение уже моего дополнения к ней, этой аксиоме: «И даже то, что меня убьёт, сделает меня сильнее!». Просто быть свидетелем этого усиления, этого умножения сил, проследить дальнейший путь «убитого» рядовому (или как там у Кьеркегора – «естественному»?) человеку не дано…

______________

* Г.Гессе «Степной волк»

 

Вдруг, он с чуть заметным беспокойством спросил:

- Лиза…, а я почувствую этот переход, эту смену состояний? Как это произойдёт?

Она сочувственно и удивлённо ответила вопросом:

- Ты боишься?

- В моём возрасте, в моём состоянии это было бы невообразимой глупостью и малодушием – страшиться обновлений! Я уж и не припомню, чего я в последний раз боялся, и когда это было? Неужели ты серьёзно полагаешь, что у меня может возникнуть хоть тень сожаления об этом моём одряхлевшем и дряблом теле, об этих наполовину умерших отяжелевших конечностях? Да раскрой же глаза и внимательно посмотри – я почти мертвец телесно! О таком моменте, об этой теперешней минуте я мог только мечтать! Я не знаю, чем заслужил такое счастье, что наконец-то после долгих-долгих лет могу, наконец, видеть твои глаза, твоё лицо, любоваться твоею красотой, радоваться за тебя! С тобой мне ничего не страшно, с тобой, как ни банально это звучит, хоть на край света, хоть в само пекло! И единственное, чего я сейчас боюсь и что было бы для меня хуже, чем навечно исчезнуть в небытии, так это то, что мираж растает, развеется и я снова окажусь в одиночестве сидящим в этой тёмной и холодной квартире и как сумасшедший, разговаривающий сам с собой, - с запалом и воодушевлённым волнением возразил Самборский. Он задумался и немного помолчал.  - Просто я бы хотел ещё здесь, по сию сторону, а не за чертой, многое у тебя узнать, расспросить…

- Не надо, милый… Не надо… Я знаю, …догадываюсь, о чём ты хочешь спрашивать. Поверь, лучше не стоит… Это может лишь навредить… тебе. Потому как, соблазн плохо подумать о тех людях, которые, по твоему мнению, причинили мне зло, может быть весьма велик. Тем более, что негодовать ты будешь в отношении не к своим, а к моим обидчикам, что само по себе, конечно, благородно. Но… сдержи себя, вспомни о «другой подставленной щеке»… И… прости их… Это не менее, а ещё больше благородно и… это по-христиански. К тому же, тебе и так слишком скоро всё откроется, всё станет известным. Тебе станут видны такие подспудные пласты, которые немало тебя удивили бы, узнай ты о них сейчас! Не торопись – всему свой час!

- Ты забываешь, Лиза, что «другая подставленная щека» должна всё же быть твоею, ты сам должен подставить её, а не другой человек, тем более, если он любим и бесконечно тебе дорог! Я бы простил своих обидчиков и мучителей, что я большей частью уже и сделал, но, простить тех, кто допустил в отношении тебя столь вопиющую несправедливость, кто на всю жизнь разлучил нас, отправив тебя на гибель…

- По большому счёту, я это сделала сама… - перебила она. - Те люди были лишь простыми исполнителями, хотя, конечно же, это их не оправдывает, ибо у человека всегда есть выбор – их беда в том, что не дозрели они ещё до истинно человеческого…

Тут она, как бы спохватившись, вдруг, энергично напала на него:

- Почему мне приходится убеждать тебя в твоих же собственных убеждениях, настаивать на тех вещах, на которых в других случаях настаивал бы ты сам? Ты помнишь, как во время первой нашей с тобой встречи, я тебя смутила признанием, что я «не жилец»? Я уже тогда, в биологической своей жизни, будучи столь молодой, интуитивно чувствовала (это чувство было у меня почти уже с раннего детства), что пришла в этот мир выстрадать, как ни пафосно это звучит, его боль! Собственно, предназначение его, как ты сам определил – «этого моего чужого мира», и состоит, главным образом, чтобы их создавать, эти страдания… Помнишь как у Достоевского: «Человек не родится для счастья. Человек заслуживает своё счастье и всегда страданием…»*. Многие из высших сфер, из тех миров, что переросли уже материальность, вещественность используют это его качество. И, в отличии от большинства,

 

_____________

* Из архива Ф.М.Достоевского. «Преступление и наказание»

 

которое вынуждено возвращаться сюда, в биологическую жизнь в силу своего, мягко говоря, несовершенства и неготовности к сферам  духовным, в силу принципиальной невозможности их жизни там (вспомни Сведенборга!)*, и которое вынуждено возвращаться на, так сказать, довоспитание, эти по призыву любимого твоего Бердяева, что «человек должен не только восходить, но и нисходить»**, снова приходят к людям в силу бесконечного к ним сострадания и жалости, чтобы и им по возможности помочь и, в то же время,  себя ещё более укрепить, закалиться, привить мощнейший иммунитет, дабы не повторять никогда и ни при каких обстоятельствах своих ошибок! И я подсознательно толкала себя на это, чтобы своею жизнью выстрадать самопознание и… самоосуждение, ибо только с их помощью достигается совершенство! Это, конечно, не значит, что я сознательно тогда думала о таких вещах, нет! Это, скорее, были неясные внутренние позывы, тяга к оформлению собственной личности, её становлению. И ты же знаешь, что «личность связана с памятью и верностью, она связана с единством судьбы и единством биографии. И потому существование личности болезненно… Боль в человеческом мире есть порождение личности, её борьбы за свой образ. Уже индивидуальность в животном мире болит»***. Ты ведь не далее, чем несколько минут назад размышлял о смысле горестей и страданий для человека – вспоминал Шопенгауэра, Толстого, Майстера Экхарта! И, если ты забыл, то я могу напомнить, причём дословно!, десятилетней давности отрывок твоего ответа на письмо одного из твоих старых учеников: «Да всё проще... - писал ты. - Действительно конец света наступает для каждого изнутри. Т.е. каждый из нас (как субъект) в определённый час захлопывает ящичек этого объективного мира, берёт его «подмышку» и уходит на «базу отдыха» (или в терминах «Тибетской книги мёртвых» - в состояние «бардо»). И уж там, помимо всего прочего, решается вопрос, когда открыть тот ящичек объективного мира снова, а также вопрос: «А не заменить ли этот приевшийся и изрядно поднадоевший ящик (читай: наш мир) на какой другой?» (не это ли совет Шопенгауэра «пожелать чего-нибудь другого», о котором ты только что вспоминал?). И вот тут-то, согласен, - пишешь ты далее, - человек сам себе судья. Хотя, конечно, отождествлять человека объективированного (в мире) с человеком в необусловленном чисто субъективном состоянии (на «базе») будет большой ошибкой. Не Бог судит (чай, не мировой судья), не кто-то другой («не суди, да не судим будешь»), а именно мы сами выносим себе же и самый суровый из всех возможных приговоров приговор! «Самый беспощадный суд есть собственный суд [а не суд Божий – «Страшный суд»], он есть адское мучение, мучение совести, раздвоение, потеря цельности, существование, разорванное на клочья»****. Конечно, вероятно и допустимо наличие некоего корреляционного начала, дабы суровость приговора не зашкаливала (а это в том состоянии, в котором происходит суд над собой, весьма вероятно!), а соответствовала тому кармическому шлейфу, который тянется за «приговорённым»».  

Лиза, немного помолчав, продолжила, пристально всматриваясь в глаза Самборскому:

- Ты давно уже заглянул в глубину этой истины и сам прекрасно понимаешь, что вердикт (тот самый приговор) выносится не заседанием трибунала «святой» инквизиции, где в отношении еретика может прозвучать грозное: «На костёр!». Нет… Просто человеку в определённый момент, в определённом его состоянии (возвышенном и чистом), вдруг, становится всё кристально ясно в отношении самого себя, вся муть оседает, все затемнённые уголки души просветляются… К человеку биологической жизни такие состояния душевного

 

 

______________

* «находящийся в аду, не смеет выступить оттуда и на один палец или хоть чуть выказать голову, ибо как только он это сделает, то мучается и страдает…» - Э. Сведенборг «О Небесах, Мире духов и аде» [400]

** Н.А.Бердяев «О рабстве и свободе человека», с. 8

*** Н.А.Бердяев «О рабстве и свободе человека», с. 25-26

**** Н.А.Бердяев «О назначении человека», с.615

 

катарсиса, как правило, приходят после её (жизни) завершения, когда диктату низших, телесных его составляющих приходит конец. Но к тем, кто с помощью жёсткой аскезы третировал эти животные начала, не позволял им доминировать, в широком смысле не «жил, чтобы есть, а ел, чтобы жить», одним словом, к тем, кто калёным железом выжигал и по капле выдавливал из себя раба этого мира (помнишь?), тем самым переместив свой человеческий «центр тяжести» в сферы иные, – к таким людям вышеописанное состояние может прийти и при жизни… И скажу тебе откровенно: ты был в шаге от него.

Они смотрели друг другу в глаза. Первым опустил взгляд Вячеслав Васильевич:

- Прости меня, Лиза, за моё малодушие и совершенно дурацкое недомыслие… Просто сам себе удивляюсь! Но… всё же, позволь спросить: ты-то жива? Ты-то не мираж, не бесплотный призрак? Ты обронила фразу: «в биологической жизни», значит сейчас ты… другая! Но… я ощущал твоё тёплое прикосновение, твои объятия, обонял прекрасный ландышевый запах твоих волос! Ты так молода, так прекрасна, что у меня закрадывается мысль: а не вернулись ли мы с тобой снова в прошлое, в тот наш 1935-й год? Только вот я своим одряхлевшим видом, да убогая ветхость обстановки портим картину…

- Слава, родной! Твоё сознание сейчас как волны бушующего моря – то гребень, то впадина! И я-то всё понимаю: это воля к жизни борется с мыслью, с душой, это сама жизнь цепляется за последнюю соломинку. Это борьба, это сила стремления жить любой ценой и в любом качестве, в которой не было бы ничего удивительного, если бы она была присуща лишь здоровым и цветущим. Но когда, скажем, изболевшийся, прикованный к постели человек, для которого лучшим исходом был бы тот, что освобождает от телесных, порою очень мучительных, страданий, то есть смерть, когда такой человек до последнего вздоха цепляется за жизнь… Это всегда меня поражало!

- Ты знаешь, Лиза, это не то чтобы страх… То есть, не то ослепляющее, лишающее дара речи и способности трезво мыслить, чувство, которое обычно обозначают этим понятием… Это нечто… не могу вот подобрать подходящего слова… Это скорее нечто сродни… некоей заскорузлости, некоему оцепенению в состоянии, пусть и наполовину мёртвой, пусть и почти исчезнувшей, но жизни! …Видишь, как я слаб? Не передумала ты и не пожалела ли, что связалась со мной, стариком? Разочаровал я тебя?

- Ну, это простительная и понятная слабость – чай, человек не камень! А разочаровать меня тебе не удастся! Я знаю тебя лучше, чем ты сам!

Она улыбнулась своею доброй улыбкой, завораживающей каким-то незримым и неземным светом, и которою может одарить разве одна из мадонн с картин художников эпохи Возрождения.

Вячеслав Васильевич был погружён в свои мысли, в которых он прощался со всем тем, что было дорого, что окружало его всю жизнь, к чему он привык. Он, не замечая того, поглаживал глянцевую ручку своей трости, посматривал на замершие в ожидании мебель и стены, на зелёную тетрадь, пытался скоро вспомнить события и людей, прошедшие через его долгую жизнь,  возникавшие и исчезавшие в ней. В таком состоянии, казалось, он не расслышал последних слов Лизы, которая молча, терпеливо ждала. Он, поискав в карманах пиджака, достал ручку и, развернув тетрадь, на титульном её листе что-то медленно стал писать.

- Представь себе, мне, вдруг, вспомнилось то моё чувство, то ощущение, когда я, ещё в 60-е, впервые прочитал «Маленького принца» Сент-Экзюпери, - наконец дописав и пробежав  написанное глазами, заговорил он. - По прочтении книги, я понял, что великая тайна и смысл заключены в нашем детстве! Ибо в нём не успели мы отойти ещё далеко от нашего состояния до рождения, от нашего единства и срощенности со всем мирозданием.  Вот почему в детстве всё кажется не таким, не страшным, не враждебным, не чужим. Мы, с подачи науки, знаем о космосе, как о холодном, убивающем всё живое, пространстве, а ребёнок видит в нём приветливое, манящее своим волшебным мерцающим светом, живое существо. Оно так ласково и дружелюбно ему! Ведь только недавно пришел он из этих глубин, которые так бережно и заботливо его сопровождали. Вспомни, как Маленький принц, разглядывая самолёт, покачал головой и сказал: «Ну, на этом ты не мог прилететь издалека…»! После этих слов для меня стала ясна вся несостоятельность концепции освоения космоса (а ведь то были годы небывалого вдохновения космических полётов!). Я понял, что с помощью неуклюжих и громоздких летательных аппаратов, пусть и высочайшей степени совершенства, если даже скорость их удастся по мере возможности максимально приблизить к скорости света, хоть через тысячу лет, мы не сможем достичь даже самых близких к нам космических объектов, вне нашей планетарной системы. Но понял я и другое: совершать эти межпланетные путешествия, причём на немыслимые расстояния, мы всё-таки будем. Мало того, они, эти самые перелеты, уже давно осуществляются, с самого момента возникновения Вселенной!

- Весьма своевременные воспоминания и мысли, - подхватила Лиза. - Правда, многим людям способ, с помощью которого такие вещи (перелёты) происходят, может показаться неприемлемым, устрашающим…

И она процитировала из книги:

- «…Тебе покажется, будто я умираю, но это неправда…

Я молчал.

- Видишь ли… это очень далеко. Моё тело слишком тяжёлое. Мне его не унести.

Я молчал.

- Но это всё равно, что сбросить старую оболочку. Тут нет ничего печального…»*.

- То есть, малыш говорит, что, сбросив с себя тяжесть тела, мы все «обретаем крылья»! Правда, увы, происходит это только в кажущийся печальным для нас момент нашей смерти, нашего разрыва с миром, который, собственно, и накладывает на нас тяжкие цепи приземлённости, - оживлённо и с вдохновением продолжил Самборский. - «…Славлю Тебя Отче,… что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам…»**!

- Подавляющее большинство людей не в состоянии вырваться из оков материального бытия или, используя индусский термин, сансары (цепи перерождений). Это по силам лишь одиночкам – гениям, святым, неординарным личностям, представления которых, их внутренний мир формируются мощным творческим импульсом, дерзаниями, фантазиями, мечтами. Это по силам лишь тем, кто уже в состоянии твёрдо и от всей души сказать об этой  игре: «Довольно! Я больше не хочу!», тем самым, закрыв главу под названием «Материальная жизнь» и начав новую – «Жизнь в сфере духовной».

Они снова замолчали, как бы прислушиваясь внутренним слухом друг к другу.  

- Да, Слава, «… возникновение и уничтожение не затрагивает подлинной сущности вещей, эта суть для них недоступна, … и поэтому всё волящее жить, действительно и продолжает жить без конца»…***.

- Шопенгауэр, - уверенно вставил он.

- …и не важно, жизнь та имеет биологические формы или духовные (кто каких достоин, кто до каких дорос), но свою нишу в адекватном себе мире каждый непременно находит!

- Но, всё же, Лиза, и в духовном состоянии мы вынуждены иметь некие формы… И… никак  иначе нельзя? Почему это обязательно?

- Для того-то, мы и брошены в этот кипящий бульон жизни, чтобы, как там у тебя, - она указала глазами на зелёную тетрадь, - выработать, отшлифовать и усовершенствовать их, эти формы: «Лицо человека есть вершина космического процесса, величайшее его порождение…

 

_____________

* А.Сент-Экзюпери «Маленький принц»

** Матф. Гл11:25

*** А.Шопенгауэр «Мир как воля и представление»

 

Лицо человеческое есть самое изумительное в мировой жизни, через него просвечивает иной мир…»* - говорит твой Бердяев. И если сам Создатель одним из своих аспектов имеет форму (приобретение образа и подобия коей и есть главная задача человека), то нам и подавно, как ты сам понимаешь, надлежит иметь её… - она помолчала с минуту. - Ну, так как же? «…снова ждут нас там позади дела»! «Пора в путь дорогу! Дорогу дальнюю…»! …Одним словом, как сказал тот же твой философ: будемте искать выхода из «состояния покинутости и одиночества в чужом и злом мире, возврата на родину духа, к близкому и родному!»**? …И если ты готов, если ты не против того, чтобы принять, хотя бы на первых порах, мою помощь, то давай, наконец, приступим к делу!

- Неужели ты обидно заподозришь меня в возможности другого, кроме согласия, варианта ответа?

- Я – нет… -  с некоторым даже удивлением ответила Лиза. - Но, всё же… Нам, вроде бы, и некуда спешить, однако и тянуть волынку, я думаю, ни к чему!

- Ну, вот и славно! Я несведущ в таких делах… – кажись, в этой жизни умираю впервые… Так что там? Как у Булгакова: ядом и огнём завершим всё?

- Нет. Пожалуй, обойдёмся без таких страстей.

Она снова чуть заметной улыбкой украсила своё лицо, которое и без того было прекрасным:

- Значит так! Сейчас мы приведём твоё тело в порядок – в надлежащее состояние и вид, поскольку у нас «каждый должен быть образом любви или своих чувств, а потому и одинаков по внутренним началам своим и по внешности. Вследствие этого внешность, …прежде всего, разоблачается и приводится в должный порядок, чтобы соответствовать внутренним началам…»***. Затем переместимся на нашу Родину – там тебе всё будет своим, знакомым и близким… Тебе, физику, вероятно, будет интересно знать, что планета, где находится наша небесная Родина, если смотреть упрощённо-физически в телескоп, отстоит отсюда на расстоянии в более, чем два миллиона световых лет, в одной из звёздных систем на самой окраине Туманности Андромеды. Я употребила слово «переместимся», вместо «полетим», не случайно, ибо последнее предполагает некоторое время, необходимое для преодоления пространства, расстояния. Мы же окажемся на месте практически мгновенно…

- Как Маленький принц.

- Вот именно, как Маленький принц.

- Чертовски интересно! Я весь сгораю от нетерпения! А-а… как называется та планета?

- Она называется Русь Бирюзовая.

- Бирюзовая! Вот как! Да-да… Непременно так и должно быть! Не зря это твой любимый цвет…! А-а…

- Подожди задавать вопросы – лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать! Не так ли?

Елизавета Львовна медленно вплотную приблизилась к сидящему Самборскому. Лицо её светилось теплотой и торжественной значимостью момента. Она положила свои руки на плечи Вячеслава Васильевича, который машинально почему-то закрыл при этом глаза. Вероятно, сработала расхожая мысль, что если человек умирает, то значит, он должен закрыть глаза. Ничего особенного он пока не чувствовал. В зале мирно тикали старенькие ходики. За окном начинал просыпаться город – гудели моторы ещё редких машин, хлопали двери подъездов в соседних домах, изредка и лениво лаяли бродячие собаки… Но вот, вдруг, мысль зацепилась за что-то далёкое, ещё неуловимо неясное, но такое приятное и близкое, такое знакомое! Это было нечто, кажется, из детства, нечто давно-давно забытое и вот сейчас

 

_____________

* Н.Бердяев «О рабстве и свободе человека», с.29

** Н.Бердяев «Философия свободного духа», с.162

*** Э.Сведенборг «О небесах, Мире духов и аде»

 

возвращающееся. Оно начало заполнять не только душу, но и каждую клеточку его плоти. Это приятное ощущение быстро нарастало, и Вячеслав Васильевич боялся, что его старые члены не выдержат этого нарастания, этой силы, что тело, давно отвыкшее от молодости, от бодрящих нагрузок и состояний, просто развалится и обессилено рухнет. Он почувствовал что-то вроде толчка изнутри и, повинуясь ему, он открыл глаза и встал… Ласковый и приветливый свет милого, родного лица всем своим видом говорил:

- Добро пожаловать в наш мир! Добро пожаловать на Родину!

Описать новые свои чувства и ощущения, то состояние необыкновенной лёгкости и здоровья, что появилось так резко и оказалось таким прочным, таким укоренённым, он бы не смог никакими словами, никакими самыми превосходными эпитетами! Кроме того, он отметил ужасное обострение всех органов чувств! Ему казалось, что он слышит все звуки вокруг, что видит он до мельчайших чёрточек всё, что попадало в поле его зрения! Он порывисто и крепко обнял и прижал к себе Лизу. Он молчал, поскольку  слова куда-то делись, и ничего не приходило на ум, что могло бы в полной мере выразить то, что охватило душу, что взбудоражило всё его естество. Она тоже не говорила ни слова, она ждала, пока он хоть немного привыкнет к новому своему состоянию. Наконец, он отстранился и внимательно с благодарностью и нежностью посмотрел ей в глаза. Она ответила таким же взглядом… Потом грустно указала глазами на нечто за его спиной. Он повернул голову – там, на стуле, как-то грузно вдавившись в его спинку, положа руки на любимую трость и полузакрыв помутневшие  глаза, со сползшими к самому кончику носа очками, сидело остывающее тело Вячеслава Васильевича Самборского…    
                                                    (продолжение следует)